2068. Мир без медицины-2

Окончание.

III

Она пролежала так трое суток — в полотенцах, погружённая в мертвенный опиумный сон. Чудотворное бабкино молоко быстро заканчивалось, и к ней то и дело приходилось посылать за добавкой, меняя

пузырьки на куски Курлихиного мяса.

А погода тем временем наладилась. Дождь перестал, дни наступили солнечные

и жаркие, и земля понемногу начала высыхать, избавляться от влаги.

— Помогло, помогло Радение! — говорил повеселевший Староста.

Целыми днями он бегал теперь от дома к дому, стучался в двери, заглядывал в окна — проверял, не отлынивает ли кто от работы. Угрожал, шантажировал и молил. Поле надо было убрать срочно, пока дожди не вернулись. Собранного в июле озимого урожая едва хватало для собственных нужд, а эта, яровая рожь вся целиком предназначалась на обмен, ее нельзя было потерять. Норма обмена всегда была одна и та же — жесткая, не подлежащая торгу, и даже в годы, когда рожь болела и родилась плохо, деревня смирно подвязывала пояса и влезала в собственный зимний запас, а случалось, и в зерновой резерв, потому что в обмен на ржаную муку, упакованную в мешки и готовую к долгой дороге, прибывали издалека драгоценная древесина, шерсть, железо и уголь, которых иначе негде было взять и без которых зиму было не пережить. Уговор, установленный полвека назад, был могуч и незыблем так же, как смена сезонов. Превратился в закон, оспаривать который из ныне живущих давно уже было некому, они просто не знали другого расклада.

Поле сохло слишком медленно, потому что по Умниковым каналам от реки по-прежнему шла вода, совершенно теперь ненужная, и на третий день ясной погоды Староста решился ломать плотину. В другое время Умник спорил бы, доказывал, что бесценные брёвна полопаются от рывка или их просто унесёт дальше по реке, и когда снова начнётся засуха, новую плотину строить будет не из чего. Может, даже бросился бы к Рыбаку и уговорил его закончить чертёж шлюза. А сейчас ему всё стало безразлично, он даже не пошёл на реку. Охраняя избу от любопытных соседок, он все дни сидел возле спящей Белки. Обтирал её мокрым полотенцем, лил в рот сладкую воду, слушал — дышит ли. Девочка бледнела и исчезала, нос заострился, губы стали синие. Этот маковый сон был больной, тяжёлый, всё больше похожий на смерть. Чёртово бабкино зелье травило её.

Вечером третьего дня Кузнец отправился к Травнице за молоком и вернулся ни с чем: старуха отказала. И дело было не в том, что закончилось мясо, — просто средство и правда было сильное, слишком даже для крепкого взрослого человека, дольше держать на нём слабую девочку было нельзя. К тому же люди начинали болтать. Страшный припадок в храме и то, что никто из соседей Белку с тех пор не видел, притихшие зарёванные дети и запертая дверь — всё это в совокупности давало слишком богатую пищу для слухов. Непонятных хворей в деревне не любили и боялись, но ещё сильнее люди теперь не любили тайны. Злить Кузнеца никому, конечно, не хотелось, и даже Староста до поры вёл себя осторожно, в избу больше не рвался и с работой не приставал, но разговоры пошли, и остановить их было уже невозможно. Если маленькая кузнецова жена померла, почему не хоронят? Если не померла, отчего не показывают?

— Ладно, дед, — хмуро сказал Кузнец, когда сели ужинать. — Пускай просыпается, что уж. Сладим как-нибудь.

Караулить условились по очереди, но почему-то вышло, что не спали оба, просто не сумели сомкнуть глаз и до утра бродили, шатались по тёмной избе, как два медведя. Молчаливые, тревожные, готовые ко всему.

На рассвете Белка вздохнула, зашевелилась и тут же испуганно заскулила, потому что не смогла поднять руку — мешали верёвки, развязать которые до времени никто из них не решился. Она всё ещё выглядела как покойница: жёлтая, исхудавшая до прозрачности, с сухими в корках губами, но глаза под рыжими ресницами снова смотрели мягко, голос был жалобный и родной.

— Деда, — позвала она со своей лежанки. — Ох, мамочки, да что ж это? — и заплакала тоненько, как ребёнок, и Умник сразу кинулся к ней, задыхаясь от облегчения и стыда, резать проклятые верёвки, вытирать ей слёзы, гладить влажный веснушчатый лоб.

Его детка, его нежная рыжая радость — последняя, бесценная, недалёкая рябая девочка, в которой неожиданно сошлось, совместилось всё, что осталось ему от Марты, от мёртвой дочери, от всей его долгой бессмысленной жизни, — всё-таки вернулась к нему. А ведь он почти уже сдался и потерял надежду, почти приготовился умирать.

После все ушли в поле, чтобы успокоить наконец Старосту, а старик остался. Неумело сварил для Белки комковатую ржаную кашу и смотрел потом, как она ест — жадно, давясь, и радовался тому, как с каждой ложкой лицо её понемногу розовеет. Он согрел ей воды и принёс чистое платье, расчесал волосы; он достал бы ей звезду с неба, если б мог.

День был погожий, и он вывел девочку во двор, усадил на солнце и стал рассказывать — про то, каким зычным басом поёт старуха Травница, совсем как отец Симпатий, только без бороды; про плотину, которую идиот Староста всё-таки вчера разломал, потеряв половину брёвен и едва не утопив обоих быков. Он даже выпучил глаза и зашлёпал губами, изображая глупую Старостину физиономию, — перед этим она не могла устоять и всегда хохотала, замирая от весёлого ужаса и оглядываясь, чтоб не увидел Кузнец. Но сегодня Белка не смеялась. Сидела больная, тихая и безучастная и временами даже как будто задрёмывала.

И тогда он принёс ей свою вишню. Крохотное деревце в глиняном горшке, которое он второй год прятал в дальнем углу чердака и выносил на солнце только когда оставался в доме один. Она проросла прошлым летом на капустной грядке: маленький слабый побег, худосочная веточка, которую он собрался было выдернуть, но вдруг узнал мягкие войлочные листочки — и отдёрнул руку. Попытался вспомнить, когда в последний раз видел дерево: не бревно, не обструганную доску, а живое, настоящее дерево с шелестящей кроной — и не смог. Чёртова Матушка-Рожь захватила всё вокруг на сотни километров, и до самого горизонта, куда хватало глаз, были только ровные возделанные поля да огороды. Так велел Уговор: тучной плодородной почвы слишком осталось мало, и вся она, до последнего клочка, должна была превратиться в пахотные земли. Лес добывали в других, далёких местах, где от полей не было толку.

Словом, бедная вишня была обречена, но он всё равно выкопал её, пересадил в горшок и спрятал на чердаке, сам не понимая, зачем: ещё год-другой — и она перестала бы там помещаться, да и ягод в одиночку не дала бы. А потом весной она зацвела мелкими розовыми цветами. Ему до смерти захотелось тогда показать её Белке, но он не осмелился, простодушная девочка сразу же проболталась бы, а ему так хотелось ещё хоть раз увидеть цветы. Но теперь это было неважно. Он бы отдал все вишни в мире, лишь бы девочка улыбнулась.

Он поставил горшок на землю. Вишенка была мелкая, кривенькая и давно уже отцвела, но всё равно она была — дерево. Диковинное, никогда не виданное. И Белка в самом деле проснулась, захлопала ресницами, глаза у неё стали детские и круглые, и он представил, как расскажет ей сейчас про розовые цветы, про красные сладкие ягоды, которых она не пробовала ни разу и вкуса которых сам он уже не помнил. Как она будет слушать, недоверчиво и радостно, и как потом, скорее всего, обо всём забудет — память у них теперь была короткая, тесная, и хватало её только на самые простые вещи — пусть, неважно. Сейчас она была счастлива.

Улыбаясь, она потянулась, чтобы тронуть красную блестящую ветку, — и вдруг охнула и прижала руку к груди, и он увидел её пальцы: чёрные, вздутые, неживые, как резиновая перчатка.

Старуха была ему не рада. Дверь открыла нешироко и в дом не позвала, встала на пороге, расставив могучие ноги. Вид у неё был заспанный, седые волосы рассыпаны по плечам; скорее всего, он разбудил её.

— Молока не дам, — начала она хмуро.

— Мне нужна ваша книга, — перебил он, и она сразу вздрогнула и проснулась; лицо пошло пятнами, глаза заметались.

Но улица была пуста, изнурённая работой деревня спала. Она схватила его за руку и втащила в сени.

— С ума сошли? — прошипела она сквозь зубы. — С чего вы вообще взяли, что у меня есть книга?

— Я знаю, что она у вас есть, — ответил он. — И вы мне её сейчас отдадите.

— Ничего я вам не дам. Вы не в себе. Уходите сейчас же.

— Если вы меня прогоните, — сказал он с трудом, потому что сердце поднялось к горлу и разбухло, перекрывая воздух, — я встану у вас под дверью и буду кричать. Я буду кидать вам камни в окна. И мне всё равно, что со мной сделают. А уж с вами — тем более.

— Неблагодарный вы человек, Умник, — медленно произнесла старуха. — Всё забыли. А я много сделала для вас когда-то.

Когда-то и ты была другая, подумал Умник. Живая, жалостливая. Нежадная. Без амулетов, без плясок, без стыдного этого корыстного шарлатанства. Тогда ты ещё правда хотела помочь. Три дня просидела у Мартиной постели и плакала вместе со мной, когда она умерла. А теперь ты больше не плачешь. Давно уже не плачешь.

Только говорить всё это было незачем, и потом, у него не было времени на разговоры.

Старуха скрылась в сумрачном своём доме, недолго погромыхала там чем-то и вернулась, протянула ему затрёпанный ветхий томик с выпадающими листами.

— Вот, — сказала она с ненавистью. — Держите. Но если вы попадётесь, если вас кто-нибудь увидит... Вы понятия не имеете, чего мне стоило достать её.

Добравшись до дому, он зажёг свечу и разложил по столу разрозненные, жёлтые от времени странички. Он был неосторожен и знал это, но осторожность не имела больше значения.

...эпилептический припадок сопровождается... тонические конвульсии... резкие сгибания конечностей... вследствие избыточного слюноотделения...

...некроз пальцев... омертвение участков... чёткая граница между чёрной и розовой кожей... у больных сахарным диабетом...

Мелкие буквы расползались, как муравьи, тонкие строчки издевательски прыгали. Он был близко, совсем близко, ответ прятался прямо у него перед носом, но старые глаза отвыкли от чтения и не служили ему. Взять бы сейчас припрятанный Старостой бинокль, выломать линзу.

Белка застонала во сне, и он вскочил, едва не опрокинув свечку, подбежал и склонился над ней. Девочка как будто стала ещё меньше, ещё прозрачнее. Верхняя губа задралась, лоб блестел от пота. Левая ладонь распухла и почернела почти до самого запястья.

— Не стал я её вязать, — негромко сказал Кузнец со своей лавки. — Жалко. Или, думаешь, надо?

— Нет, — ответил Умник. — Не надо. Пускай поспит.

Он вернулся к столу, придвинул свечу поближе и снова начал водить пальцем по строчкам. Прятаться теперь было незачем.

— Слышишь, дед, — спросил Кузнец из темноты. — Поможет эта штука твоя?

Проснулся он оттого, что снаружи кричали. Свеча догорела, закапала воском бесценные старухины страницы. Затёкшая спина онемела. Он с трудом поднял голову, оттолкнул стул и встал, оглядел комнату. Лунный свет лился внутрь через крошечное окно, на полу лежало скомканное одеяло. Белкина лежанка была пуста. Крик повторился, набрал силу, соединяясь с другими голосами, и он бросился вон из избы, столкнувшись в сенях с Кузнецом — огромным, жарким со сна. Они побежали по пыльной улице, прохладной от росы, мимо соседских огородов и крепкого Старостиного дома с крашеным петухом на коньке крыши, и старик отстал поначалу, потому что ноги никак не хотели слушаться, а из лёгких к горлу поднимался жидкий огонь, но тут Кузнец встал как вкопанный.

Она успела пройти далеко, почти до самого храма. Даже издали, с двадцати шагов, легко было разглядеть, что это снова не Белка, а та, другая, которая прошлой ночью укусила мужа в плечо, а после попыталась разбить себе голову. Залитая холодным лунным светом, в длинной измятой рубахе, она шла медленно, неловко задирая ноги и судорожно взмахивая руками, подпрыгивая и дёргаясь, как будто маленьким этим слабым телом неумело управлял снаружи кто-то другой; как будто к щиколоткам её и запястьям привязаны были верёвки и кто-то невидимый дёргал за них сверху.

В сонной полуодетой толпе, высыпавшей на улицу, Умник узнал Старосту в нечистых льняных подштанниках, седую неприбранную Травницу и толстую Курлиху-молочницу — босую, простоволосую, с гигантскими тяжёлыми грудями.

— Ой, горе, — застонала Курлиха жалобно и сладко, затрясла жирными щеками.

Щуплая фигурка посреди дороги тут же замерла, с хрустом выгнула шею и свернула, пошла на голос. Курлиха завизжала теперь уже всерьёз и отпрыгнула, повалилась на пудовый зад, потому что разглядела наконец искажённое судорогой лицо, закатившиеся глаза и чёрные скрюченные ладони. И разбуженная её визгом толпа зашумела, всколыхнулась, кто-то кинулся за верёвкой, принесли мешок, навалились вдесятером, замотали и поволокли, и Умник бросился следом, думая — они ведь сейчас убьют её, дотащат до запруды и бросят в реку — вот так, завязанную в мешок, как утопили четыре года назад красивую жену Гончара, которая приспала ребёнка, с горя тронулась умом и однажды среди бела дня побежала по деревне голая, с нечёсаными волосами.

Но тут высокая храмовая дверь распахнулась, из свечной золотистой тьмы появился отец Симпатий с седой всклокоченной бородой, в наспех натянутом платье, и закричал грозно, повелительно простирая руки. И толпа очнулась и послушно потекла к паперти, уложила ему под ноги спелёнутое тело и попятилась, глухо многоголосо ворча: бесноватая, ведьма, пальцы у ней чёрные...

Всё теперь зависело от строгого Отца, который, как известно, насилия не одобрял и временами посягал даже на самую основу деревенского семейного уклада, запрещая мужьям калечить своих жён, а особо усердствующих даже грозил выгнать из храма.

Конечно, изгнание беса следовало отложить до восхода Солнца, когда нечистые твари слабеют; и потом, обряд был сложный, требующий серьёзной подготовки. Но хрип из-под мешка раздавался совсем уже страшный, нечеловеческий, а люди были слишком измучены тяжёлой работой, нехваткой сна, дождями и тревогой за гибнущий урожай, и ясно было, что до утра они могут не дотерпеть и попытаются завершить судилище. Видимо, об этом же подумал и Симпатий, потому что одёрнул платье, пригладил бороду и велел нести бесноватую в храм сейчас же, прямо посреди ночи.

Пока зажигали свечи и готовили чашу, пока Отец надевал облачение, девочка замолчала, перестала биться и лежала теперь ничком — неподвижное жалкое тельце, худенькое, с детскими пыльными пятками. Под мешком Умник не видел её лица и надеялся только, что это обморок, что никто из тех, кто вязал её и тащил, случайно или намеренно не причинил ей вреда. Паства — нечёсаная, в подштанниках и нижних рубахах, неуверенно топталась вдоль стен, уже смущённая своим неподобающим для храма видом, а обряд всё не начинался. Отец неторопливо расправлял одежды, прочищал горло, и Умнику показалось даже, что Симпатий медлит нарочно, рассчитывая, что толпа остынет и успокоится. Это не было спасением, но, по крайней мере, обещало отсрочку. Если она не очнётся, не закричит и снова не напугает их, думал Умник, им придётся признать, что обряд подействовал, и тогда я заберу её домой. Спрячу, запру и подумаю ещё. И даже если я подведу её, если не найду средство. Даже если она всё равно умрёт, это случится позже и не так. Не в мешке.

План был слабый, негодный, но, кажется, единственный. И он мог сработать, потому что девочка не шевелилась, и отец запел уже свою молитву — вполголоса, ласково, словно тоже боялся разбудить её, но тут кто-то вдруг упал и заколотился, застучал ногами. Закричала женщина, за ней другая, а потом люди шарахнулись в стороны, и на полу возле жертвенника Умник увидел безымянную белобрысую малышку, которая прибегала недавно к запруде с мёртвым мобильником в чумазой ладошке и до полусмерти испугала Рыбака.

— Перепрыгнул! Перекинулся бес! — завопили вокруг, и народ, давя друг друга, кинулся к выходу.

Припадок был точно такой же, с судорогами и пеной, но теперь он хотя бы знал, что делать: перевернуть на бок и держать голову. Когда всё закончилось, старик огляделся и увидел, что в храме остались только он, Пастырь, Кузнец, и две больных девочки на полу. Склонившись над Белкой, Симпатий распутывал верёвки.

— Чего стоишь! — закричал от двери Кузнец, мертвенно бледный, с глубокой царапиной на щеке. — Тащи свою штуку, один я их не сдержу! 

IV

— Ну? — спросила Травница с неприязнью. — Помогла вам книга?

— Нет, — ответил он. — Не помогла. Я всё равно

ничего не понял. Не могу соединить симптомы. Ну хорошо, предположим, это эпилепсия, но два случая сразу? Невозможно. А потом у неё почернела рука, значит — некроз, гангрена. А как она шла, вы же помните, как она шла, — так ведь не ходят эпилептики! И никого не узнавала, и ещё — она его укусила, понимаете, укусила! То есть, психоз, да? Лунатизм, галлюцинации? Что? Ну помогите мне разобраться! Неужели вам всё равно? Вы же видите, оно распространяется, я не врач, я не справлюсь один...

— А я ветеринар! — закричала старуха, и амулеты запрыгали у неё на груди. — Мне было двадцать четыре, я кошкам когти стригла! Думаете, это легко — взвалить на себя такое в двадцать четыре? Я замуж хотела! Жила бы, как все, ходила бы в поле, Солнцу молилась!.. Но они же начали умирать — от живота, от столбняка, в родах. От кори! А потом — тиф, туберкулез. Оспа! Я была одна, недоучка с купленным дипломом, без антибиотиков, без вакцин, и всё, что у меня было, — нет, смотрите на меня! Всё, что у меня тогда было, — полтора года стажировки в ветклинике и краденый медицинский справочник, за который они же первые закидали бы меня камнями или утопили в реке! Но я их лечила. А они всё равно умирали. Просто иногда я успевала понять, от чего, а иногда нет. Попробуйте наблюдать, как человек умирает от диабета, когда вы не уверены даже, что это в самом деле диабет, потому что не можете сделать анализ крови. Попробуйте определить на ощупь рак поджелудочной. Или ампутировать руку без наркоза. Лечить язву календулой и отваром подорожника. Или впервые в жизни сделать кесарево на кухонном столе и спасти ребёнка, а потом смотреть, как мать истекает кровью, которую вы не умеете остановить. Вы хоть представляете, сколько их было?..

Она замолчала — красная, с тяжёлым сердитым лицом, и он увидел вдруг, какая она стала старая. Почти такая же старая, как он.

— Просто они совсем дети, — сказал он бессильно. — Белка и эта, маленькая...

— Жданка, — сказала старуха. — Её зовут Жданка. Очень смешные у них теперь имена.

Он вышел из тёмного старухиного дома и обнаружил, что уже рассвело. Истошно орал проснувшийся петух, окна и крыши подсветило розовым, и поле вокруг лежало огромное, свежее, готовое к жаркому дню. Но маленькая деревня казалась мёртвой — пустые огороды, запертые двери, спрятанные за ставнями окна. Скотина осталась в стойлах, не бегали дети, не шли хозяйки за водой, и даже в поле не видно было ни одного жнеца. Попрятались, подумал Умник, ускоряя шаг. Испугались и ждут, ну конечно. Значит, я успею.

А потом свернул за угол и понял, что опоздал.

Их было пока немного, человек двадцать с небольшим: четыре-пять женщин и пара десятков мужиков. Они топтались на тесном дворе перед храмом, смирные, причёсанные, в чистых рубахах, но ясно было, что решение принято — бессознательное, неоформленное общее желание муравейника, коллективная воля осиного роя, которая вытащила их из постелей и приволокла сюда, заставила сбиться в тесную гудящую массу и теперь дожидалась просто, чтобы кто-то один — самый испуганный, например, или самый смелый, неважно, — первым расслышал её и облёк в слова.

Чтобы рой не заразился и выжил, обеих опасных бесноватых нужно было убрать. И единственным препятствием для ясного этого выхода оказалось нарядное храмовое крыльцо и, как ни странно, всклокоченный Кузнец, торчавший зачем-то в широком дверном проёме. Вероятно, он был потрясён своим местом в этом раскладе даже сильнее, чем остальные, потому что стоял напряженно, наморщив тяжёлый лоб. Когда старик подошёл, Кузнец скользнул по нему мутным от недосыпа взглядом, но не узнал.

Умник замер, чтобы неосторожным движением или глупым выкриком не раскачать, не нарушить непрочное равновесие, потому что всё ещё продолжал надеяться. Например, на крыльцо мог взойти Симпатий — седовласый и грозный, в золотом своём облачении — и сломить коллективную волю прежде, чем она обретёт форму. Или со двора у кого-нибудь могла вырваться обиженная корова, которую бросились бы ловить, пока она не потоптала посевы. Или даже дождь — прямо сейчас, в эту минуту с неба мог хлынуть дождь, остудить собравшихся в кучу мужиков, промочить и разогнать по домам. Господи, если ты есть, если слышишь, пошли на них дождь. Пошли град, ударь молнией, делай что хочешь, только останови их, и я сразу в тебя поверю.

Но дождь не пролился, и молний не было.

Вместо этого на дальнем конце дороги, у ведущей к реке развилки появился человек. Шагал он быстро и при ходьбе сильно размахивал руками, словно стараясь привлечь к себе внимание, и, похоже, даже что-то кричал — на таком расстоянии трудно было определить. Кто-то первым заметил его и показал пальцем, и толпа сразу как будто обмякла, распалась с видимым облегчением, потому что нежданный этот незнакомец подарил им отсрочку, отложил ненадолго то, что они почти собрались уже сделать.

Человек приближался странной прыгающей походкой, виляя и заваливаясь то к одной обочине, то к другой, и скоро слышно было уже, что ничего он не кричит, а скорее плачет или, может, смеётся пьяным надтреснутым голосом, а потом Умник узнал бледное личико и узкие плечи и понял, что там, на дороге, — Рыбак. Старенький хрупкий Рыбак в своём брезентовом плащике, с закатившимися глазами, дрыгая руками и коленями, идёт прямо на толпу, не сворачивая. Впервые за много лет совершенно наконец бесстрашный, свободный.

Остановить его было легко, хватило бы несильного удара кулаком, но никто этого не сделал. Наоборот, люди расступились, пропуская его, и кто-то вдруг засмеялся — сначала один, за ним двое или трое других, и в конце концов все до единого поддались, уступили смеху, замотали головами и захлопали себя по животам. Они хохотали до слёз, до икоты, сгибаясь пополам, завывая и корчась. Это было похоже на истерику, и спустя полминуты ошарашенному Умнику стало ясно, что это и есть истерика, необъяснимый общий припадок, и вот уже кто-то не хохочет больше, а кричит, распахнув рот и задрав голову, а другой порвал на груди рубаху и лупит себя кулаками по голове, и какая-то толстая баба повалилась на спину и задрала юбки, забила в воздухе рыхлыми белыми ногами. Две дюжины одетых в чистое людей разом вдруг превратились в безумцев и плясали теперь, рыдали, выли и толкали друг друга.

И тогда он вдруг понял. Все разрозненные маленькие детали, много дней не дававшие ему покоя, сложились вдруг и совпали, как кусочки мозаики. Это было так просто, так очевидно. Он метался и искал помощи, отчаявшийся дурак, убеждённый, что слишком стар, бесполезен и ни на что уже не годится, и поэтому потерял почти неделю, а ответ между тем всё это время был у него в голове, готовый.

Он повернулся и как мог быстро зашагал прочь от храма, а потом спустился с дороги и зашёл в поле по пояс. Земля была ещё влажная, под ногами хлюпало. Рожь зашелестела и сомкнулась вокруг. Чёртова трижды проклятая ненавистная рожь, ну конечно. Рано или поздно этим должно было закончиться. Он нагнулся, сорвал несколько золотистых колосков и поднёс к глазам, и сразу увидел их — чёрные продолговатые наросты на восковых зернах, изогнутые, как крошечные пиявки.

На ступеньках он столкнулся с Кузнецом. Перебросив Белку через плечо, тот замахнулся было, но в последний момент узнал старика и не ударил. Пляшущие безумцы уже разбрелись, рассыпались по дороге, и разбуженная деревня гудела как улей; хлопали двери, визжали бабы.

— Что ж это, дед, а? — спросил Кузнец, дико озираясь.

Объяснять времени не было, и Умник схватил его за рубаху и рявкнул:

— Домой! Неси ее домой, загони детей и запритесь!

В храме было пусто и тихо, пахло свечами и сеном. Симпатий стоял на коленях перед жертвенником и молился. Услышав за спиной шаги, он не вздрогнул и головы не повернул.

— Никакие это не бесы, — задыхаясь, сказал Умник. — Не одержимость. Не колдовство. Это эрготизм! Самое обыкновенное отравление спорыньёй. Рожь заражена. Вот, смотрите, — и затряс пыльными колосками.

Отец не шевелился.

— Ну же, — сказал Умник. — Вспоминайте, вы же образованный человек. Средневековье, танцевальная чума, Антониев огонь, ведьмина корча. Поражение центральной нервной системы, гангрены, припадки и судороги, психические расстройства. И массовые психозы! Не понимаю, почему это сразу не пришло мне в голову, я столько читал об этом, или нет, погодите, я даже сам написал когда-то статью, был такой случай в Страсбурге в XVI веке... неважно. Ну, что вы молчите? Вы понимаете, о чём я? Они отравлены! Большинство из них ещё можно спасти!

— Как? — спросил Симпатий мягко и наконец поднялся. — Как вы предлагаете их спасать? Вы хотите, чтобы я запретил им хлеб? А ещё пиво, квас, лепёшки, блины и пироги? И что они тогда, по-вашему, станут есть? Или мне надо было объявить им, что их Рожь-Кормилица теперь яд? Думаете, они послушали бы меня?

Ах, мерзавец, подумал Умник. Лицемерный лживый мерзавец, ты ведь знал, ты всё знал с самого начала. Может, это даже не первый случай, да наверняка не первый, здесь же полвека уже почти ничего не едят, кроме чёртовой ржи, и тебе наверняка о них известно — вы ведь как-то общаетесь между собой. Ты всё понял гораздо раньше меня — и всё равно позволил бы им назвать её ведьмой, зашить в мешок и утопить. Или просто тянул бы время до тех пор, пока она не умрёт сама, от гангрены.

Но вслух говорить этого было нельзя, только не сейчас, и он постарался взять себя в руки и сказал другое:

— Ну, хорошо. Послушайте, Всеволод Константинович, вы же... можете им как-то сообщить. Это ведь не Староста, он трусливый неграмотный идиот, это вы, да? Как вы с ними связываетесь? Должен быть какой-то способ, какая-то, не знаю, тревожная кнопка на случай бунта, например. Или если вдруг начнётся чума. Ладно, пусть им плевать на детей, умирающих от скарлатины, но массовая эпидемия — это ведь совсем другое дело. Они могут вмешаться. Если мы все здесь вымрем, некому будет возделывать поля, и тогда эта адская система развалится всё равно, ну зачем им это!

Он поднял руку и снова встряхнул измятые переломанные колоски.

— Вот. Вот доказательство. Достаточно просто взять пробу или сделать фотографию, или что у вас там теперь, и отправить им, и пускай они присылают что-нибудь, чтобы обработать зерно. Это ведь можно как-то распылить незаметно, ночью... я никому не скажу, обещаю вам!

— Они просто пришлют зачистку, — сказал Симпатий. — И всё здесь сожгут дотла, с воздуха. Я не могу так рисковать.

— Рисковать? — переспросил Умник и швырнул бесполезный пучок на пол. — Кем рисковать? Три месяца прошло, да мы тут все уже больны! Хотя вы-то, пожалуй, хлеба отравленного не едите, а? Себя, выходит, бережёте? А с совестью, Отец, с совестью как договариваетесь? Вы же сами загнали их в язычество, набили им головы суевериями, превратили в тупых пассивных овец, так берите их теперь — вот, они ваши! Отвечайте за них! Или вы ждёте, когда они перемрут — и вам привезут новых?

— Опять вы всё запутали, Умник, — устало сказал Симпатий. — У нас мало времени, я не уверен, что сумею объяснить... Но вот, казалось бы, вы хотите спасти их, а при этом назвали овцами. Столько лет живёте с ними бок о бок, а даже не знаете по именам. Меня всегда это в вас поражало — вы провели черту. Не стали даже пытаться, никто из вас. А мы согласились на этот маскарад с Владыкой-Солнцем, надели платья с колосьями и молимся с ними, и читаем им наставления. Пусть это немного, но вы ведь сами, вы сами не захотели иметь с ними дела, на что же вы теперь сердитесь? Моя вина, я должен был поговорить с вами раньше, но, дорогой мой Умник, они не овцы...

Снаружи вдруг зашумели, страшно закричала женщина. Умник подошёл к окну и увидел, как кого-то в изорванной окровавленной рубахе волокут по пыльной дороге, а снизу, от деревни, бегут уже мужики с вилами и топорами.

— Тогда вызывайте свою зачистку, — сказал он глухо. — Пускай прилетают. Они ведь сейчас пару дней будут со страху друг друга резать, а потом все, кто останется, тоже начнут умирать, и это будет небыстрая смерть. Пусть лучше всё закончится сразу. Мы с вами старики, Симпатий, мы никак им уже не поможем — ни я, ни вы. Давайте хотя бы просто всё это прекратим.

— Да что же с вами такое? — закричал Отец. — Что такое с вами, почему вы опять сдаётесь? Вы задумывались хоть раз, сколько вокруг таких же деревень? Бомбы выжгут здесь всё на сотню километров, а выше по реке, например, семьдесят четыре человека, и они здоровы! И у нас там школа, понимаете? Школа! Пять лет усилий, строжайшая тайна, огромный риск. Они уже умеют читать, мы их арифметике учим, и вот этим я рисковать не стану. И собой не стану, потому что я там нужен. И вы, Умник, вы тоже там нужны, если только захотите. Послушайте меня, прошу вас. Таких, как мы, осталось совсем мало, вы верно сказали: мы старики, и как только мы исчезнем, подумайте, с нами вместе исчезнет...

Умник не слушал. Посреди бурлящей снаружи толпы он увидел Кузнеца. Огромный, растерзанный, почти на голову выше окруживших его мужиков, он отшвыривал их одного за другим единственной свободной рукой, потому что на плече у него до сих пор лежала Белка. Голова её бессильно моталась из стороны в сторону, рыжие волосы почти касались земли. Кузнец ещё раз взмахнул кулаком, повалил кого-то на землю, вырвался и побежал, и они погнались следом. Один из бегущих склонился, подобрал камень и метнул. Кузнец упал. Охнув, Умник толкнул дверь плечом и бросился по ступенькам вниз — длинный, худой и нелепый, размахивая руками.

— Стойте! — крикнул Симпатий. — Не надо, Иван Алексеевич!..

Он стоял на крыльце своего храма и смотрел, как жалобно воющих безумцев согнали в кучу и забрасывают камнями. Как три мужика с расквашенными в кровь лицами добивают вилами могучего Кузнеца. Рябая девочка, к счастью, была уже мертва, она умерла ещё ночью, задохнулась под мешком, но ни муж, ни дед не заметили, а он не смог сказать им. А потом он снова увидел Умника. Крича, тот неловко пытался отобрать у кого-то вилы; его толкнули, ударом кулака сбили с ног. И когда старика начали топтать ногами, отец Симпатий — восьмидесятилетний, в золотом торжественном платье, с серпом на груди и длинной белой бородой, завопил и побежал вниз, в толпу.

Когда он очнулся, солнце висело в зените и жгло ему лицо. По щеке ползла муха, он смахнул её и потёр глаза, пальцы сразу стали липкими. Небо над ним лежало высокое и прозрачное, без единого облака, в самом центре висела бесстрастная серебряная точка беспилотника.

Морщась от боли в разбитой голове, он сел и огляделся. Живых видно не было, только вдалеке, пританцовывая и дёргаясь, брёл один из уцелевших безумцев. Обиженно мычали запертые в стойлах коровы, где-то тоненько выла женщина. Умник лежал в пыли лицом вниз, на плече у него топталась ворона с чёрной лоснящейся грудкой.

Отец с трудом поднялся и начал отряхивать платье, но быстро сдался и бросил. Хромая, он доковылял до своего храма, взошёл по деревянным ступенькам и скрылся внутри, и через мгновение появился снова. В каждой руке у него было по тяжёлому кувшину с маслом. Он спустился с дороги, поставил кувшины на землю, ещё раз посмотрел в небо. А потом поджёг поле.

Источник. 

Buy for 10 tokens
Buy promo for minimal price.

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened