2068. Мир без медицины

Что будет, если медицина окажется под запретом? Каково будет жить в мире, где нет ни антибиотиков, ни вакцин, ни лабораторных исследований, и даже простуда может перерасти в смертельную эпидемию?

В рамках программы «Здоровое искусство» медицинская компания «Инвитро» попросила самиздат «Батенька, да вы трансформер» заглянуть в страшное будущее без медицины. О том, как всего за пятьдесят лет изменился бы мир без научного знания, рассказывают известный писатель Яна Вагнер и культовый художник Олег Пащенко.

I

Он проснулся от громкого стука в дверь и по свету, проникавшему через тонкий ситец, сразу понял, что снова проспал, — все давно в поле, в доме никого. Стук повторился; кажется, теперь колотили ногой. Чёрт, придётся вставать. Морщась от боли в затёкшей спине, он с хрустом потянулся, отдёрнул занавеску и полез с печи вниз.

На крыльце стоял Староста — низенький, круглый, весь мокрый от дождя, с плоским жабьим лицом, покрытым выпуклыми каплями воды, как испариной. Плечи и живот у него тоже были мокрые.

— Спишь, — сказал Староста неодобрительно.

Отвечать смысла не было. В восемьдесят четыре проснуться утром — само по себе уже чудо.

— А в поле вода пошла, — сказал Староста. — От запруды твоей. Погниёт всё, собрать не успеем. А ты спишь.

— Так дожди же, — ответил он, пожимая плечами. — Третий месяц льёт, что я сделаю?

И ткнул пальцем в набухшее влагой сизое небо. С ними только так и можно было, слова без картинки ничего для них не значили. Староста послушно задрал голову и постоял немного, соображая.

— Значит, это самое, Умник, — сказал он потом и пошлёпал толстыми губами, подбирая слова. — Ты мне тут не это самое, понял? Не умничай. Там народ убивается, по колено в грязи. Погниёт всё. Ты воду от реки подвёл? Подвёл. Вот теперь забирай. Не нужна твоя вода.

Ты-то убиваешься, думал Умник, возвращаясь в дом. Дети в поле, женщины — все, кто может стоять на ногах. Вся деревня с рассвета и до заката под холодным дождём выдирает мокрую рожь из земли — раньше времени, чтобы не сгнила. И бог знает сколько их помрёт опять от перенапряжения или от пневмонии, которую вы зовёте лихорадкой. А ты пойдёшь сейчас домой, бражки выпьешь, супу горячего велишь себе подать.

Но запруду и правда пора было проверить, причём давно. Просто в этом году вдруг не стало сил. Восемьдесят четыре — слишком всё-таки много. От сырой погоды ныли кости и ломило поясницу, а сон вдруг сделался по-стариковски капризный и наваливался, когда хотел, — посреди дня, например, или, как сегодня, — под утро. И главное — ему стало всё равно. А как они хвалили его за эту примитивную систему ирригации, когда лета были жаркие и засушливые и рожь погибла бы без полива, если б он не вспомнил про древнеримские акведуки и не объяснил им, как построить запруду и под каким углом прорыть канавы, чтобы вода приходила в поле самотёком. Как они были благодарны ему тогда, и как он вдруг впервые за много лет почувствовал себя нужным. Как обрадовался, старый дурак.

На столе он нашёл завёрнутый в тряпку кусок присоленного хлеба и кружку молока — гостинец от Белки. Она всегда оставляла ему завтрак, славная девочка. Есть не хотелось, но оставить еду без присмотра было немыслимо. По-прежнему, даже спустя полвека, — невозможно. Никто из рождённых после Голода уже не мог себе его представить, а он — помнил, и потому выпил молоко залпом, а хлеб сунул в карман.

Дорога страшно раскисла ещё в июле, а теперь превратилась просто в жидкую хлюпающую грязь, так что до берега он добрался только через четверть часа. Ещё издали ясно было, что дела плохи: река разбухла в глинистых берегах и поднялась, и жёлтая вода свободно текла по наклонной канаве к полю. Оскальзываясь и чертыхаясь, он вскарабкался на мокрые брёвна,

лёг на них животом и посмотрел вниз. До края запруды оставалось ещё сантиметров семьдесят. Похоже, чёртова река сначала зальёт всё вокруг и погубит рожь — и только после перевалит через запруду. Пропал урожай, подумал он тоскливо. И я буду виноват.

— А я говорил вам, надо было шлюз строить, — сказали рядом.

Он вздрогнул и поднял голову. Рыбак, плотно завёрнутый в ветхий брезентовый плащик, стоял тут же, серый и незаметный, как фрагмент пейзажа, и смотрел на кончик своей длинной ивовой удочки. В плетёном садке, переброшенном через край запруды, толкались невидимые рыбы.

— Три месяца льёт, — сказал Умник и тут же понял, что повторяет своё утреннее оправдание, и всё равно продолжил: — Это аномалия, вы же понимаете. Такого ни разу ещё не случалось, откуда мне было знать? Пока работают простые системы, нет смысла сочинять сложные. И к тому же, Рыбак, мы сто раз уже это обсуждали — я историк, не инженер.

Древнее лицо Рыбака дёрнулось и как будто ожило на секунду. Вялые черепашьи веки дрогнули, глаза блеснули злорадно и молодо.

— Вы не послушали меня тогда, Умник. Вам слишком хотелось им угодить. И они вас за это двадцать лет носили на руках, даже имя вам новое придумали. Но погода поменялась, и без шлюза вы станете их врагом. Вы уже им враг. И они забудут, что вы когда-то спасли им жизнь. За священную Рожь-Матушку они сожгут вас, Умник. Сожгут и не поморщатся. Потому что с ними нельзя иметь дело, и я вас об этом предупреждал. А урожай у них всё равно, конечно, потом сгниёт...

Выпросить у Старосты пару быков, думал Умник. Подцепить несколько верхних брёвен и дёрнуть. Плотина, конечно, не выдержит и развалится, но вода спадёт и уйдёт дальше по руслу. Хотя если дожди не перестанут, это уже не поможет. Провалялся на печи, спину больную берёг, а теперь поздно, слишком поздно.

— Слушайте, — сказал он вслух. — Можно ведь придумать и обратную систему, а? Чтобы осушить, чтобы вода пошла назад. Ну, не знаю, угол какой-нибудь поменять, прокопать по-другому. Я не сумею рассчитать, но вы-то...

— Гу-ма-ни-та-рий, — с отвращением произнёс Рыбак. — Опять вы думаете о них, а не о себе. Это гордыня, Иван Алексеевич, смешная интеллигентская спесь. Они не оценят вашу жертву. Сначала они убьют вас, придумают вам какую-нибудь красочную казнь. И забудут примерно к осени. Может быть, кстати, они вас и не сожгут. Может, камнями забросают. Или четвертуют...

— Зато вам наконец дадут новое имя. Спаситель, например. Или Хозяин дождя. А хотите — берите моё, — начал было Умник, раздражаясь.

И тут же осёкся, потому что этому спору недавно стукнуло полвека, и Рыбак уже слишком стал ветхий, хрупкий и упрямый, его нельзя было злить, не было смысла злить его, особенно сейчас.

— Плевал я на их прозвища, — жёлчно сказал Рыбак и тряхнул своей удочкой. — Не впутывайте меня в вашу идиотскую миссию. Всё, что я им должен, — ведро рыбы в день, большего они не заслуживают.

Они помолчали недолго, два старика, смертельно уставших друг от друга. Посмотрели, как мутная желтая вода лижет бревенчатый бок плотины, пузырится и булькает, сворачиваясь десятками маленьких злых водоворотов, а потом меняет курс и легко, безжалостно летит по канаве вниз — убивать обреченное поле. Скользкий зеленоватый карп высунул из садка тупоносую морду и глотнул воздуха.

— Как же вы мне надоели, — сказал Рыбак наконец. —
Идемте на берег, я вам чертеж набросаю.

Минут десять они кружили по ржавой глине, толкаясь локтями — нелепые, дряхлые, раздраженные, а потом прибрежные сорняки вдруг зачавкали, раздвигаясь, и Рыбак тут же уронил свою палку и поспешно затоптал, стер ногой корявую схему. И полез обратно на бревна, к удочкам и садку.

— Умник! — застенчиво позвали из кустов.

Он загородил собой перепуганного Рыбака и оглянулся.

Лет ей было не больше восьми. Босая, белобрысая, в грубой сырой рубахе до пят и совершенно незнакомая. В какой-то момент все дети стали для него одинаково безымянными, и даже собственных правнуков от соседских он старался не отличать, потому что запретил себе запоминать их имена и лица. Привязываться было слишком страшно, так что теперь, когда сын и дочь давно лежали на погосте за храмом, вся его любовь замкнулась на Белке, единственной из девятерых его внуков пережившей оспу, которая выкосила тогда половину деревни. А эту белобрысую, которая пряталась в невысоком ивняке, он даже не узнал, хотя наверняка встречал много раз в поле, у колодца или просто на улице.

— Ну? Чего тебе? — спросил он хмуро.

Вместо ответа она неохотно сделала ещё шаг-другой и замерла, низко опустив голову, разглядывая свои грязные маленькие ступни. Сверху ему видно было только белую нечёсаную макушку и кончики ушей, розовые от холода.

— Да говори ты, ну! Чего там? Староста послал? — спросил он и вспомнил плоское жабье лицо, всё в тяжёлых водяных каплях, и тут же рассердился на себя, потому что сердце ухнуло вниз, и заколотились в голове испуганные маленькие мысли: рано, рано, я ещё могу, я успею поправить.

Девчонка замотала головой, но глаз так и не подняла, и ему пришлось сесть перед ней на корточки и тряхнуть за тощее плечико.

— А вот я тебя сейчас за ухо, — сказал он свирепо, и тогда она проснулась наконец, заморгала и разлепила губы.

— Батя в поле штуку нашёл, — сказала она сиплым насморочным басом. — Глянешь?

И достала из-за спины руку, распахнула ладошку.

Стеклянный экранчик помутнел от времени и пошел трещинами, кнопки залепило глиной, краски стёрлись. Он попытался было напрячься и вспомнить модель, но, конечно, не вспомнил. Да и толку было сейчас от этой модели. Пятьдесят лет прошло, а земля — распаханная, перекопанная до последней крупицы, нет-нет да выплевывала что-нибудь из прежней жизни, как будто обломки прошлого: разбитые, ржавые, безнадёжно испорченные калеки сами упрямо двигались вверх, желая хоть раз ещё напомнить о себе прежде, чем сгинуть насовсем. И напрасно, потому что никто уже не мог узнать их. Никто, кроме таких, как он: старых, зажившихся, бесполезных.

В прошлом году они вот так же выкопали бинокль, отличный полевой бинокль с цейсовскими линзами. Кожаный ремешок истлел и рассыпался, но металлический корпус уцелел, а стёкла защитила налипшая грязь. И пропасть бы биноклю именно из-за корпуса, лопнуть под кузнечной кувалдой и превратиться в гвоздь или подкову, если бы Умнику не стало вдруг смертельно жаль этой ненужной обречённой штуковины. Он очистил линзы от грязи, подкрутил присохшее колесо настройки и до икоты напугал сначала небольшую толпу любопытствующих мужиков, а потом и Кузнеца (об этом было особенно приятно вспоминать), который наотрез отказался иметь с бесовской железякой дело, и с тех пор она лежит где-то у Старосты под замком. Трусливый кретин, скорее всего, просто не уверен, можно ли ей пользоваться и не дадут ли ему за это по шапке.

Девчонка ждала, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Видно было, как ей до смерти хочется поскорее сбежать отсюда назад, к своим.

— Ну? — спросила она. — Хорошая штука? Или в кузню нести?

А всё-таки приятно, что они всякую непонятную находку сначала несут к нему. Было бы здорово как-нибудь откопать, например, компас. Или перочинный нож. Нержавеющий швейцарский перочинный нож со штопором, ножницами и крошечной пилой. У плосколицей жабы, наверное, лопнули бы глаза.

— Нет, — сказал он. — Нехорошая. И Кузнецу она тоже ни к чему.

И она сразу швырнула мёртвый мобильник в воду — не глядя, как камень; поддёрнула мокрый подол рубахи и уже метнулась было прочь, но вдруг остановилась так резко, словно налетела на стену. Ему даже не пришлось оглядываться, всё было ясно по маленькому чумазому лицу. Разумеется, она увидела чертёж. Точнее, остатки чертежа, несколько выдавленных на глине линий, но дело было, конечно, не в линиях. Она увидела буквы. Остаток полустёртого слова «ПОПЕРЕЧНЫЙ». Удивительно они всё-таки реагировали на буквы. В самом деле замирали, как кролики, — все без исключения. И лица у них тоже становились одинаковые, пустые и странные. И какие-то даже, чёрт знает, тоскливые.

— А ну, — рявкнул он поспешно и топнул ногой. — Брысь!

Она вздрогнула, очнулась и сгинула в ивняке. Он ещё постоял немного, слушая, как шлёпают по лужам её босые пятки, и вдруг захохотал — от души, до выступивших слез. Потому что девчонка всё-таки ужасно была смешная. Потому что всё опять обошлось. И, по-прежнему смеясь, повернулся к запруде.

Рыбак сидел на своих брёвнах — дряхлый, маленький и сморщенный. Тощие плечи дрожали, удочка прыгала в бледных ладонях.

— Ох, ну бросьте вы, Иннокентий Михайлович, — сказал Умник примирительно. — Чего вы так испугались? Да она забудет всё, пока добежит до деревни.

И Рыбак сразу же подпрыгнул, затрясся, пнул свой притопленный рыбный садок и закричал слабо и страшно:

— Идите вы к чёрту, Умник! Слышите? К чёрту! Не смейте больше меня впутывать! Оставьте меня в покое!

Толстый зелёный карп плюхнул хвостом, тяжело перевалился через край садка и утонул в мутной воде.

II

За ужином, как обычно, говорили о дожде. Точнее, говорил, конечно, Кузнец. Он сидел во главе стола, широко расставив могучие ляжки, — мордатый, до самых глаз заросший тугим красноватым волосом, и забрасывал в пасть то щепоть мочёной капусты, то кусок ржаного пирога. Дети толкались, хихикали и стучали

ложками, Белка сновала между печкой и столом не присаживаясь. Умник ел молча, склонясь над миской. Как мог быстро, потому что, кроме него, внимать Кузнецу было некому. А внимать не хотелось.

— …корова Курлихина в канаву провалилась, ногу сломала. Прямо в поле резали, — рассказывал Кузнец с набитым ртом. — Староста прибежал, орёт — не дам поле поганить! Я ему — да куда мы с ней, ты оттащи её попробуй, а он визжит прямо — грех, грех! Пузу по уху съездил. А сам потом огузок целый уволок.

Он засмеялся, стукнул пустой кружкой по столу. Белка тут же подбежала с кувшином и плеснула — неловко, через край. По сосновой столешнице разлилась жидкая пенистая лужица. Умник оттолкнул миску и быстро поднял голову. Дети умолкли, превратились в три одинаковых светлых макушки, глухие и незрячие. Белка сжалась и загородилась локтем, ожидая оплеухи.

— Курва ты косорукая, — лениво, без злости сказал Кузнец и зевнул. — Кормишь вас, кормишь, а всё не впрок. Вся порода ваша такая, дармоеды малахольные, — и потянулся за пирогом.

Умник неслышно перевел дух. Горло привычно сжалось от ненависти, в ушах стучало, но девочка с виноватой улыбкой уже вытирала стол, дети зашевелились и зашептали. Обошлось. Вмешиваться было нельзя; когда он вмешивался, всегда становилось только хуже, хотя его, старика, Кузнец ни разу не тронул — не смел, просто крепче бил Белку.

— Найду себе бабу половчее, а тебя выгоню. Вон, Умник пускай тебя кормит. Сумеешь, а, Умник?

Это был давнишний, любимый его разговор. Толстый здоровенный Кузнец, красавец по нынешним меркам, ни за что не женился бы на щуплой рябой Белке, если б не оспа, погубившая почти всех ее сверстниц. Он взял ее замуж четырнадцатилетней, и даже родив ему пятерых детей, двое из которых умерли еще в младенчестве, она до сих пор выглядела подростком. Бабы теперь нужны были гладкие, румяные и горластые, и несправедливость этой сделки, которую по нынешнему порядку нельзя было отменить, если только жена не помрет в родах или не надорвется от тяжелой работы, не давала Кузнецу покоя.

Иногда Умнику очень хотелось оглохнуть, как Рыбак, или притвориться, что ослаб умом. Не слушать, не участвовать, залезть на печь, задёрнуть ситцевую занавеску и ждать смерти. Но тогда всё кузнецово раздражение, которое они сейчас делили поровну, достанется ей одной, и рано или поздно красномордый гад просто стукнет посильнее и убьёт девочку, чтобы освободиться и жениться заново.

— Всё, — сказал Кузнец и поднялся. — Спать. Радение завтра, всем велено быть. Слышишь, Умник? Ты уж не проспи, сделай милость.

Несмотря на сырую прохладу снаружи, в храме дышать было нечем. Толпа стояла душно и плотно, как рыба в садке. Пахло мокрой шерстью, капустой и перегаром, шестью десятками немытых человеческих тел. Если б не дождь, Радение провели бы в поле, под открытым небом, но суть собрания и заключалась в том, чтобы выпросить у неба сухой погоды и спасти урожай. Одна за другой сдавались и текли в домах соломенные крыши, по стенам поползла зелёная плесень, одежда за ночь не успевала просохнуть. Люди устали от воды, и спрятаться от неё было негде, кроме крытого жестью маленького храма, где было пока тепло, сухо и горели свечи.

Наказ явиться всем в этот раз был исполнен дословно, принесли даже младенцев и лежачих больных. Беспокоить Вседержителя мелкими людскими горестями было теперь не принято, вслух его следовало славить и благодарить, а с просьбами обращались шёпотом, один на один и только в минуты крайней нужды, так что выдуманное Старостой общее радение о прекращении дождя было уже последней, чрезвычайной мерой, означавшей, что дела по-настоящему отчаянные и других средств не осталось.

Отец Симпатий в золотом до полу платье, расшитом колосьями, — статный, с красивой белой бородой — тяжело взобрался на помост. В тишине отчётливо было слышно, как хрустнула при подъёме одна из отцовых коленок, но Симпатий даже не поморщился. Лицо его было строго и прекрасно: он настраивался на обряд.

— Влады-ы-ыко небесный-Солнце-наш, призри-и-и на-нас-смиренных-и-недостойных-рабов-Твоих, приими-и-и наши-смиренныя-мольбы-ы-ы-ы, — грянул он и простер руки, и толпа сразу охнула и осела, пригнула головы.

Голос у Отца был густой, богатый. Роскошный шаляпинский бас, с которым не стыдно было выступить в опере. Когда он порою брал особенно низкую ноту, самые впечатлительные девки начинали плакать. Пока Рыбак не одряхлел и не сдался, они с Умником много шутили об этом; ну ещё бы они не плакали, говорил Рыбак: у них же всё отняли — литературу, живопись, музыку. Театр, поэзию! Храмовое пение — единственное искусство, которое им осталось. Я не удивлюсь (говорил Рыбак, ещё весёлый тогда и злой, ещё не испуганный), если они Отцов по этому критерию и отбирают — голос. И память ещё, хохотал Умник, попробуйте выучить наизусть этот их гигантский песенник.

— Пода-а-аждь ведро-достоянию-Твоему, и Со-о-олнце просвети-на-требующия-и просящия-от-Тебе ми-и-и-лос-ти-и-и-и, — пел Симпатий, легко меняя темп, свободно переходя от скороговорки к сладко вибрирующим длиннотам.

Каких-нибудь пять лет назад они переглянулись бы поверх голов, два трезвых свидетеля, насмешливые и потому непобеждённые. Но сейчас Рыбак — усохший, безразличный, девяностолетний — жался к стене и мелко тряс головой. Ему перестало быть смешно, и это значило, что Умник остался один.

Он давно научился мириться с потерями. В конце концов, он пережил Голод, жену, а после — обоих своих детей, потому что в испорченном мире стариками снова становились в пятьдесят, а до шестидесяти почти никто не доживал. Он принял этот новый несправедливый порядок, дремучий и дикий, и попытался найти в нём смысл, и нашёл. Просто вдруг оказался не готов к тому, что не с кем будет над этим посмеяться. Не ожидал, что это будет труднее всего.

— Не-до-конца-а-а-а тлению-гладу-же-и-погибели-предаждь-нас, ниже-да-пото-о-о-пит-нас-буря во-о-дна-я-а-а-а, — громыхал голос с помоста, поднимался к обшитому тёсом куполу и густел там, стекал вниз по стенам, заливая беззащитные людские души, и вот уже кто-то заплакал и упал на колени, и толпа зашаталась, заныла, подхватила ритм; и Умнику вдруг остро, невыносимо захотелось поддаться наконец и позволить себе почувствовать такой же ясный восторг и ужас, такую же простоту жизни и своё перед ней ничтожество.

Но могучая многоголосая ария вдруг споткнулась, захлебнулась на полуслове, дальний край толпы дрогнул и рассыпался. Там творилось что-то нехорошее, что-то другое. Он поднялся, трезвея и стыдясь, и заработал локтями, подбираясь поближе, уже снова свободный наблюдатель. Очевидец, а не участник.

Из-за спин и нечёсаных макушек он поначалу разглядел только опрокинутое женское тело, босую ногу со скрюченной в судороге ступнёй и задравшийся подол, и даже успел подумать — ого, религиозный экстаз, молодец Симпатий, такого у нас ещё не было. И только когда закричал Кузнец — сердито, матерно, а люди попятились и отхлынули, он узнал вдруг синее Белкино платьице, лопнувшее по шву. Девочка лежала на нечистом полу, раскинув тонкие коленки, похожая на сломанную куклу, и он бросился было поднимать её, но тут она дёрнулась, выгнулась и забилась, царапая ногтями землю и колотясь головой, и он наконец увидел её лицо — искажённое, с закатившимися под лоб глазами — и прокушенные губы. Полторы ужасные беспомощные минуты он просидел рядом, не решаясь ни сдвинуть её, ни перевернуть. А потом горлом у неё пошла пена, густая и розовая, как сахарная вата, и всё закончилось. На руках у него осталось маленькое тело, бессильное и мокрое от пота. Девочка дышала слабо, едва слышно, но она была жива, и нужно было поскорее унести её отсюда. Он обхватил её покрепче и попытался встать, но не смог. Ноги не слушались, сердце бухало в горле.

— А ну, посторонись, — сказал Кузнец. — Уйди, говорю! Я сам.

Он склонился, легко подхватил жену на руки и понес к выходу, и тогда старик тоже сумел подняться и заковылял следом. За спиной у него стояла мёртвая, непроницаемая тишина, как будто в крошечном храме никого не было.

Староста пришёл часа через два. В этот раз он не стучал, а просто толкнул дверь, просочился в избу и зарыскал глазами по углам.

— Померла? — спросил он.

— Живая, — сказал Кузнец с вызовом, поднимаясь навстречу, и Староста тут же закивал, засуетился:

— Ну, вот и я говорю. Отлежится, баба молодая. Ишь, как её цепануло. Отец велел передать, что не сердится, с пониманием. Бывало такое, говорит. Исступление. Оно из человека дух вышибает, я и сам едва на ногах удержался... 

Чтобы не слушать его, Умник отвернулся и пошел к полатям, где спала Белка — неподвижная, бледная. За всё время, пока они с Кузнецом несли её, пока укладывали, она не пошевелилась ни разу и глаз не открыла, но дышала ровно, на виске билась тоненькая жилка. Неужели и правда истерика? Он ведь и сам почувствовал что-то — там, в храме, когда все вокруг завыли и закричали. Был момент, когда он тоже вдруг сцепил руки и даже, кажется, упал на колени, это он-то, агностик, старый скептик. Чего ждать от неграмотной девочки?

Он погладил её по влажным волосам, тронул щёку. Кожа на ощупь была холодная и сырая, как земля после дождя.

За спиной у него Кузнец теснил Старосту к двери. Тот неохотно пятился, продолжая болтать что-то про невиданной силы Радение, которое точно исправит погоду, и про работу, которую, так и быть, сегодня можно пропустить, раз уж так вышло с хозяйкой. Дверь захлопнулась. Кузнец подождал ещё у порога — большой, хмурый, пока бормотание снаружи не стихло наконец, потом матернулся вполголоса и длинно сплюнул на пол.

Остаток дня они провели молча, каждый в своём углу. Без неловкой Белкиной суеты дом опустел и как будто раскололся надвое, а она лежала ровно посередине — немая и твердая, как покойница. Когда стемнело, наскоро перекусили чёрствым пирогом, разогнали детей по лавкам и улеглись сами. Ничего, детка, думал Умник, ворочаясь на печной лежанке, ничего, я здесь. Я с тобой.

Разбудил его странный звук — приглушённый низкий звериный вой, как если бы в избу посреди ночи пробралась бродячая собака. Он сел, стукнулся лбом в дощатый потолок и отдёрнул занавеску.

В избе было темно, в Ржаном углу тускло тлела масляная лампа, а под ней стояла Белка, босая и простоволосая, в нижней рубахе, и смотрела на свет.

— Ты что, голубка? — позвал он. — Что ты?

Она дёрнулась и обернулась на голос, выгнув шею под диким невозможным углом — слышно было, как хрустнули позвонки, — и зарычала снова утробно и глухо.

— Сейчас, — сказал Умник, — я сейчас, — и полез с печи вниз.

Ему нужно было пять шагов, чтобы дотянуться и разбудить её, и он успел бы, но тут заплакал кто-то из малышей, и Кузнец, голый и заспанный, с выпуклым шерстяным животом, скатился со своей лавки и встал у неё на пути, и она сразу потянулась к нему, прижалась щекой, а потом вдруг распахнула рот и вырвала зубами кусок мяса из его грудной мышцы и начала жевать. Кузнец охнул и отшвырнул её; она упала, но тут же снова поднялась и побежала — мимо мужа, мимо помертвевшего Умника, — и с разбега налетела на бревенчатую стену, ударилась в неё грудью и лбом, оставив на брёвнах размазанное алое пятно. Дети завизжали. Удар почему-то не сбил её с ног, и, отойдя на пару шагов, она склонила голову и бросилась на стену ещё раз, но добежать не успела — Кузнец обхватил её сзади руками и повалил на пол, и повалился вместе с ней.

— Чего стоишь, ну! — он повернулся к Умнику, лицо у него было дикое. — Полотенца неси!

Потом Кузнец натянул рубаху, которая тут же промокла и потемнела от крови, и ушёл за Травницей, а Умник остался с девочкой на полу. Даже связанная, оглушённая, она билась и мотала головой так сильно, что, казалось, либо разобьёт себе затылок, либо вот-вот откусит собственный язык. Глаза у неё были пустые и страшные, как будто там, за голубой радужкой, уже не было человека. Его детка, его робкая ласковая Белка исчезла, и вместо неё на полу извивалось опасное чужое существо.

— Ну что-ты, что-ты, — сказал он растерянно и заставил себя прикоснуться, погладить липкую от пота щёку.

Это приступ. Какой-то непонятный припадок. Она всё ещё здесь, вот её руки, ноги, знакомый маленький шрам на левом запястье, родинка под глазом, веснушки, которые она вечно пытается свести то луком, то чистотелом безо всякого, к счастью, эффекта, потому что такой же рыжий лисичий нос был у её матери, по которой он так и не перестал скучать. Она здесь, и она ему нужна, он не справится без неё.

Пригнувшись, вошла Травница, поклонилась Ржаному углу. Вид у неё был помятый — Кузнец наверняка поднял её с постели, но глаза смотрели живо и несонно. Старуха огляделась и сразу заметила всё, что требовалось: связанную полотенцами Белку, её разбитый лоб и перепачканный кровью подбородок, красное пятно на стене и присохшую к ране рубаху Кузнеца. Наверху, на печке, тихонько скулили дети, сбившись в испуганную кучку; бабку-травницу в деревне побаивались и звали только в крайних случаях, и её появление в доме означало, как правило, близкую смерть. К тому же брала она недёшево.

Она присела рядом с Белкой, заглянула в запрокинутое лицо, подержала на тонкой шее свою морщинистую лапу, оттянула веко. Потом выпрямилась, свела лохматые брови и замерла, величественная, как царица.

— Ну? — нетерпеливо спросил Кузнец спустя полминуты.

— А ну, не нукай, не запрягал, — отрезала старуха, приосанилась и снова замолчала — теперь нарочно, потому что статус её в деревне был не ниже кузнецова, и было не лишним ему об этом напомнить.

Умник с тревогой поднял глаза, но Кузнец, как ни странно, унижение проглотил. Сел на лавку, сложил на стол тяжёлые кулаки и приготовился ждать.

То, что подождать придётся, Умнику было ясно как день. Бабка любила эффектные выходы. Заговоры, песни и завывания, которые повергали её простодушную паству в трепет и заставляли раскошелиться. Если б Травница не боялась отца Симпатия, она с наслаждением резала бы чёрных петухов и танцевала голая при луне. Но под занавес, после языческих плясок и зловещих стишков, у неё всегда находилась какая-нибудь травка, отвар или мазь, которые если не побеждали болезнь, то хотя бы облегчали страдание, и Умник помнил об этом. Он до сих пор был ей благодарен за всё, что она когда-то, сорок лет назад, сделала для Марты, его жены, в три дня сгоревшей от родильной горячки, а тридцатью годами позже ещё раз — для сына, когда он мучительно умирал от почечного камня. Она не спасла их — их нельзя было спасти. Но им хотя бы было не больно.

Правда, сейчас он на старуху не очень рассчитывал. С Белкой случилось что-то другое, непохожее на привычные лихоманки, трясучки, родимчики и грудные жабы, уносившие больного в могилу по понятному, предсказуемому сценарию. Девочка была больна, серьезно больна, но симптомы не складывались. За полвека он успел повидать множество уродливых смертоносных недугов, когда-то почти побежденных, а теперь снова выползших прямиком из средневековья, но такого не видел ни разу. Приглядевшись к Травнице, он понял, что не одинок. Она просто тянула время, потому что понятия не имела, что с девочкой.

Но Кузнец нетерпеливо завозился у своего стола, и бабка всё-таки зашевелилась, открыла глаза и принялась раскладывать свой реквизит: свечи, чашки с водой, камешки и угольки; вырвала несколько Белкиных волос, навязала на них узелков, стала дуть, бормотать, капать воском и даже поплясала немного, но как-то без огонька, вполнакала, душу не вкладывала. Потому что, вдруг отчётливо понял Умник, она до сих пор думает. Не определилась с диагнозом. Всё это было плохо. Очень, очень плохо.

— Умоляю уговариваю выговариваю заговариваю болезнь падучую тяжё-о-олую, — затянула она наконец густым басом, и Кузнец невольно привстал, оробевший и заворожённый, а Умник смотрел на старуху и заметил вдруг, как они похожи с Симпатием. У них получился бы неплохой дуэт. Ох, как же ему всё-таки не хватало Рыбака.— Ночью спать не вставать в постели лежать по дому не ходить из дому не выходить не пугаться не смеяться... — кричала старуха.

Не кусаться, мысленно добавил Умник. Ему не было смешно, конечно, нет. Просто в самые тёмные минуты первой всегда включалась ирония. Без неё он давно сошёл бы с ума.

Отдуваясь, Травница опустилась на лавку и, порывшись в своём мешке, достала запечатанный воском пузырёк и сказала уже будничным, обычным своим голосом:

— Чистым не пить. В воду капать. Откажется глотать — через зубы вливайте, но немного, половину зараз. Пускай поспит маленько.Вот, наконец-то. Что-то придумала всё-таки.

— А что там? — спросил Умник.

Старуха нахмурилась; вопросов и объяснений она не любила, они портили драматический эффект.

— Молоко маковое, — неохотно сказала она. — Чтоб во сне не ходила. Но глядите только, не развязывайте, так пускай лежит.

Значит, лекарства не будет, понял Умник с тоской. Она просто решила усыпить девочку, потому что не знает, что ещё можно сделать. Более того, она даже не уверена, что снотворное подействует, и боится рисковать.

— Спаси Небо, — невесело сказал Кузнец; похоже было, что результат лечения тоже не особенно его впечатлил. — Нá вот, — и сунул бабке тряпичный свёрток, тёмный от мясного сока, — вероятно, часть злополучной Курлихиной коровы.

Она кивнула с достоинством, прижала говядину к груди и расправила юбки, подхватила свой мешок и пошла к двери. Умник бросился следом. Её нельзя было так отпускать.

— Вы плохо выглядите, Иван Алексеевич, — сказала старуха, когда они оказались снаружи. — Стенокардия? Могу дать вам что-нибудь, хотите? Бесплатно, по старой дружбе. В вашем возрасте...

— Я в порядке, — отмахнулся он. — Скажите мне, что вы думаете.

— Ну, для начала пусть поспит пару дней. Напрасно вы сомневаетесь, маковое молоко, между прочим, очень эффективно купирует...

— Да бросьте вы, ради бога, — перебил он. — Не нужно мне это ваше вуду, я хочу знать, что будет, когда она проснётся. Что потом?

В поле оглушительно ревели невидимые жабы, небо начинало светлеть. Разговор пора было сворачивать, пока деревня не проснулась и не потащилась мимо них на работу.

— Я очень сочувствую вам, Умник, правда. Но не мне вам объяснять, что не все болезни поддаются лечению, — сказала она и погладила драгоценный мясной сверток, который уже немного протёк ей на платье; видно было, как ей не терпится уйти.

— Ладно, — сказал он тогда. — Ладно, я понял. Я только прошу вас, не рассказывайте никому. Пожалуйста. Вы же знаете, что они с ней сделают.

— Это скоро нельзя будет скрыть, — ответила Травница и пошла прочь по мокрой траве.

Дух в избе стоял тревожный, больной. Дети давно наплакались и уснули, Кузнец перенёс Белку на узкую лежанку и сидел теперь рядом на полу, сжимая в громадной лапе раскупоренный пузырёк. Плечо у него до сих пор кровило, рубаха спереди вся была чёрная.

— Ну? — спросил он, увидев Умника. — Не будет она болтать?

— Не будет пока, — ответил старик и тоже сел, прислонился спиной к стене.

Помолчали.

— Слушай, дед, — сказал Кузнец. — Давай, выпьем, а? 

Окончание следует.

Источник.

Buy for 10 tokens
Buy promo for minimal price.

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened